Я не понимал самозваных отшельников. Да и отшельничество их было каким-то неправильным, надуманным, истеричным – хотя я и не знал, каким должно быть настоящее… Когда осеннее половодье захлестывало меня, подкатывая под горло, – я шел в город. Протискивался через тесноту переулков, плыл в сутолоке базаров, мерял шагами плиты набережной…
Один среди многих, ненужный среди равнодушных, и мне начинало казаться, что я один из них, свой, свободный; что я тоже умру, шагну в никуда, и сам выберу день и способ; что я волен выбирать, отказываться или соглашаться… Наивно – да, глупо – конечно, ненадолго – еще бы, но… Дышать становилось легче. А в одиночестве я, наверное, захлебнулся бы сам собой. Человек не должен быть один. Если я – человек. Если я могу быть.
– Ты чего! Чего! Чего ты… – забормотал мне прямо в ухо отшатнувшийся кряжистый детина в замызганном бордовом переднике. Видимо, задумавшись, я случайно толкнул его, и он воспринял это, как повод к скандалу. Бедный, бедный… плебей, чье Право придет слишком не вовремя, когда руки станут непослушны, и городской патронат зарегистрирует совершеннолетие детей, а более удачливый сосед в обход очереди сбежит в небо, как сделал это утренний коротышка с ржавым топором… Жена, небось, пилит, стерва жирная…
Я извинился и пошел дальше. Он остался на месте с разинутым ртом и долго еще глядел мне вслед. По-моему, извинение напугало его еще больше. Завтра он явится в цирк, и будет надрываться с галерки, забыв утереть бороду.
Таверна была открыта. Всякий раз, когда я разглядывал огромную вывеску, где красовалась голая девица с искаженными пропорциями, а над девицей каллиграфическим почерком была выписана надпись «Малосольный огурец» – всякий раз мне не удавалось сдержать улыбку и недоумение по поводу своеобразной фантазии хозяина. Весь город знал, что хозяин «Огурца» – философ, но это не объясняло вывески. Впрочем, я приходил сюда не за философией.
…Округлость кувшина приятно холодила ладони. В углу ссорилась компания приезжих крестьян, но ссора развивалась как-то вяло и без энтузиазма. Просто кто-то называл сидящего рядом «пахарем», а тот прикладывал к уху руку, сложенную лодочкой, и на всякий случай сипел: «Сам ты!… Сам ты, говорю!… А?…»
Я проглотил алую, чуть пряную жидкость и вдохнул через рот, прислушиваясь к букету.
Задним числом я никак не мог избавиться от фразы, брошенной Хароном. Меня искал Пустотник. Незнакомый. Зачем? И почему он ушел, не дождавшись?!
Пустотники поставляли гладиаторов в школы всех округов. Никто не знал, где они их брали. Вернее, где они брали – нас. Бес на дороге не валяется… Значит, места знать надо.
Вот Пустотники и знали. С виду они были такие же, как и мы, а мы были такие же, как все. Но ни один бес с завязанными глазами не спутал бы Пустотника с человеком или другим бесом. Годы на арене, века на арене – и тебе уже не обязательно видеть стоящего напротив. Ты приучаешься чувствовать его. Вот гнев, вот ярость, вот скука и желание выпить… Вплоть до оттенков. А у Пустотников все было по-другому. Стоит человек, толстенький иногда человек, или горбатенький, а за человеком и нет-то ничего… Вроде бы поверху все нормально, интерес там или раздражение, а дальше – как незапертая дверь. Гладишь по поверхности, гладишь, а ударишь всем телом – и летишь, обмирая, а куда летишь, неизвестно…
Не чувствовали мы их. Самым страшным наказанием для манежного бойца была схватка с Пустотником. Я ни разу не видел ничего подобного, да и никто из нас не видел, не пускали туда ни бесов, ни зрителей, но зато я видел бесов, сошедших после этого с ума. Буйных увозили, сомнамбул увозили тоже, а тихим позволяли жить при казармах. Комнату не отбирали даже… Вроде пенсии.
Они и жили. И бес, задумавший неположенное, глядел на слоняющееся по двору бессмертное безумие, вечность с лицом придурка, затем бес чесал в затылке и шел к себе. Уж лучше рудники…
Я внимательно пролистал ближайшее прошлое. Вроде бы никаких особых грехов за мной не числилось, приступов тоже давненько не случалось… Тогда в чем дело? И почему надо лично приходить, когда достаточно вызвать через Претора, или и того хуже – через канцелярию Порченых… Не договаривал чего-то Харон, ох, не договаривал! То ли меня жалел, то ли сам не уверен был…
Я отпил вина и прижался к кружке щекой.
– Не занято?
Я и не заметил, как она подошла. Пожилая высокая женщина, даже весьма пожилая, одета скромно, но дорого, есть такой стиль; осанка уверенная, только не к месту такая осанка, в «Огурце»-то…
– Свободно, – сказал я без особой вежливости. – И вон там свободно, и там… Почти все столы пустые. Так что рекомендую.
– Благодарю. – Она, не сморгнув, непринужденно уселась напротив и потянулась за кувшином. За моим кувшином, между прочим… Широкий рукав льняного гиматия сполз до локтя, и я заметил литое бронзовое запястье с незнакомым узором. Кормилица чья-то, что ли, до сих пор оставшаяся в фаворе? Варварский узор, дикий, не городской…
– Хорошее вино, – сообщил я. – Дорогое. Очень вкусное, но очень дорогое. Если не верите, спросите у пахаря. Крайний стол у двери. Кстати, у них свободны два табурета.
– Отличное вино, – подтвердила она с еле заметным акцентом, и слой белил на сухом остром лице дрогнул, придавая женщине сходство с площадным жонглером. – Только эти невоспитанные селяне предпочитают недобродившую кислятину. А я в последнее время люблю сладкое.
Игривость тона вступала в противоречие с возрастом. Я промолчал, разглядывая сучки на столешнице, и внутренне прислушался. Что ж ты хочешь от меня, неискренняя гостья? Чего ты так сильно хочешь от меня, что зябко кутаешься в притворство и болтовню, и все равно я слышу легкий аромат опаски пополам с настороженностью…